Но нужно было вчитаться в многочисленные письма Назианзина, обращённые к сподвижникам, друзьям, ученикам, в его полемические трактаты, где не было громов и молний в адрес недостойных, но была, во всей стройной развёрнутости доводов, неопровержимая правота, наконец, вчитаться и в его стихотворения и поэмы, чтобы подчиниться ему надолго или навсегда.
В своих стихах Григорий был разнообразен необыкновенно: то живописал суровое монашеское пустынножительство в окружении гор, лесов и потоков:
Горем глубоким томим, сидел я вчера, сокрушённый,
В роще тенистой один, прочь удалясь от друзей.
Любо мне средством таким врачевать томление духа,
С плачущим сердцем своим тихо беседу ведя.
Лёгкий окрест повевал ветерок, и пернатые пели.
Сладко дрёмой с ветвей лился согласный напев.
Боль усыпляя мою; меж тем и стройные хоры Лёгких насельниц листвы, солнцу любезных цикад.
Подняли стрёкот немолчный, и звоном полнилась роща;
Влагой кристальной ручей сладко стопу освежал.
Тихо лиясь по траве. Но не было мне облегченья:
Не утихала печаль, не унималась тоска...
То, будто ножом, рассекал каппадокиец существо своё, бесстрашно всматривался в тёмные закоулки души, ища источник постоянных смут и наваждений:
По плоти я девственник; но не знаю ясно, девственник ли я в сердце.
Стыд потупляет глаза, а ум бесстыдно подъемлет их вверх.
Зорок я на чужие грехи и близорук для своих.
На словах я небесен, а сердцем прилепнул к земле...
А когда маленький Константин отыскивал у Назианзина строки о его матери, он с волнением узнавал в том описании свою родительницу:
Матерь моя, от отцов унаследовав богоугодную Веру, и на детей своих наложила цепь сию золотую.
В образе женском нося сердце мужское,
Она для того лишь к земле прикасается и печётся о мире,
Чтобы всё это, и саму здешнюю жизнь,
Преселить в жизнь небесную...
Не меньшее волнение возбуждала в Константине та искренность, с которой святитель Григорий повествовал о своём сокровенном сновидении: «...Среди глубокого сна было мне такое видение, легко воспламенившее во мне любовь к девственности. Мне представлялось, что подле меня стоят две девы в белых одеждах, обе прекрасные и одинаковых лет... Увидя их, я очень обрадовался, ибо рассуждал, что они должны быть много выше простых земнородных. И они полюбили меня за то, что я с удовольствием смотрел на них; как милого сына целовали они меня своими устами; а на вопрос мой, что они за женщины и откуда, отвечали: “одна из нас Чистота, а другая — Целомудрие. Мы предстоим Царю Христу и услаждаемся красотами небесных девственников”».
Читая Григория, мальчик будто отрывался от земли, парил вместе с поэтом, и в душе его рождались робкие слова благодарности святому наставнику. Они потекли однажды, строка за строкой, будто из малого, ещё робкого молитвенного родничка:
О Григорий, телом — человек, а душой — ангел!
Ты, будучи телом человек, явил себя ангелом.
Уста твои, как один из серафимов.
Бога прославляют и всю вселенную просвешают правой веры наставлением.
Так же и меня прими,
Припадаюшего к тебе с любовью и верою,
И будь мне просветителем и учителем.
Так написал Константин едва ли не первое в своей жизни стихотворение.
Нет ребёнка, который бы, едва научась говорить, не задумывался о том, почему именно такими словами, а не другими называют люди друг друга или то, что их окружает. Почему мать — это «мать»? А вода — «вода»? А огонь — «огонь»?.. Почему и когда так произошло? Люди ли договорились, что будут всё окружающее называть именно такими словами, или кто их надоумил? И почему те, что говорят на чужом языке, — латиняне или славяне — придумывают для себя или получают от кого-то совершенно другие слова?